Маркиз специально назвал цену за табак в гинеях. В гинеях измеряется стоимость земельных участков, породистых рысаков и бриллиантов, но глупые московиты в таких тонкостях разбираться не должны. Прикрыв от наслаждения глаза, он уже считал барыши, когда змий Алексашка тихонько прошептал Петру на ухо:
— Мин херц, запроси тридцать тысяч!
— Ты что, сдурел? — буркнул Петр. — Скажи спасибо и за десять!
— Христом богом прошу, мин херц, скажи тридцать!
Петр вздохнул, немного протрезвел и ответил совершенно ясным голосом:
— Тридцать тысяч, любезный лорд!
Лорд Перегрин опешил от такой наглости. Кто научил этих московитов правилам торга? Кто мог сказать реальную цену. Придя в некоторое душевное смятение, он принялся торговаться. Сошлись на двадцати тысячах. Конечно, реально такой «тендер» стоил около пятидесяти, но тут уж ничего не попишешь. Не один лорд Перегрин торгует в Англии табаком.
Сделку как следует спрыснули. Спрыснули так, что маркиза и лорда собственные слуги увезли на карете домой очухаться. Двойная царская чара валила с ног любую «неваляшку».
После сытного ленча Петру захотелось проехать в парк, посмотреть на лебедей. Но лебеди в такую погоду сидели в специальных домиках и даже не казали оттуда клювов. Царь пришел в плохое настроение со всеми симптомами нервного тика, от которого помимо Алексашки не мог излечить ни один лекарь. Он приобнял Петра и принялся уговаривать принять нынешним вечером немного женской любви со стороны одной из популярнейших актрис Королевского театра. И правда, Джейн он не посещал уже три дня.
— Марсову потеху мы сменили на Нептунову, — поглаживая царя по плечу, приговаривал Меньшиков. — Нептунову меняли на Бахусову, а Бахуса всегда сменяет Венера. Она завсегда должна быть, мин херц, перед Морфеем, завсегда.
— Кстати, о Венере! — встрепенулся царь. — Ты-то когда свой триппер лечить будешь? Умудрился за три девять земель подхватить хворобу... Лефорта не заразил?
Франц Яковлевич потупился.
— Мы просто спать! — произнес он коряво. Он всегда говорил коряво, когда волновался.
— От просто спать иногда дети бывать! — передразнил его Петр. — Ладно, Алексашка. Вели карету закладывать.
У Джейн они с Алексашкой снова пили и жрали в три горла, пели и танцевали русские песни, Алексашка плясал как бес. Джейн, ожидавшая награды за свои мучения, была неприятно поражена парой сотен ефимков завернутых в носовой платок. Их утром вручил ей Алексашка, присовокупив, что московский царь зело благодарит ее за приятный вечер и не менее приятную ночь. Вообще-то ефимков было пятьсот, но Данилыч рассудил по-своему. «Хватит стерве и двести! — решил он, пряча триста монет в свой кошель. — Занавески могла бы и постирать».
Снова предрассветный сумрак, карета, лошади, плетущиеся «как-нибудь» и обдолбанный кучер, смотрящий вперед до рези в глазах.
— Проклятая страна! — проворчал Петр, выглядывая в окно.
— Воистину, мин херц, — подтвердил либер киндер, почесываясь в паху.
— Да сходи ты к лекарю, — вскипел царь, — и возьми снадобье от этих тварей!
— Нынче же, мин херц, — обреченно вздохнул Меньшиков, — портки в лохмотья изодрал.
— Мне оставишь, — тихим голосом сказал Петр.
Алексашка хотел было улыбнуться, но передумал, боясь возникновения нешуточной марсовой потехи со стороны Государя. Он не забыл давешний свист кочерги, а вспомнив его, вжался в спинку сиденья.
— Эк тебя перекорежило, куманек! — сказал Петр, внимательно наблюдавший за ним. — Вспомнил о каких грешках небось?
— Да ну тебя, мин херц! — махнул обреченно Алексашка. — Вспомнил, как ты вчерась меня кочергой едва не вытянул.
— А не на что гузно немцу подставлять! — буркнул Петр.
— Он швейцарец!
— Ты поговори у меня! — предостерегающе сказал царь, и путники молчали до самого Эвлина. Там, несмотря на ранний час, было неожиданно весело. Вчера после кабака Лефорт придумал новую забаву.
В сарайчике, где садовник хранил свой инвентарь, стояли три тачки. В России до этого приспособления еще не додумались, а здесь оно уже вовсю использовалось для облегчении человеческого труда при проведении различного рода земляных работ. Короче говоря, по зеленой лужайке бегали два дюжих семеновца и толкали впереди себя тачку с сидящим в ней князь-папой. Излечившийся от вчерашнего недуга, он держал в руках штоф с сивухой и умудрялся время от времени к нему прикладываться.
— А ну, стой! — заорал Петр, увидав такое веселье.
Перепуганные семеновцы остановились. Князь-папа слетел с тачки, но штофа не уронил. Перепачканный грязью и травой, он предстал перед Петром с выражением крайнего смущения. Но Петр не обратил на него ни малейшего внимания. Быстро запрыгнув в тачку, он прикрикнул на солдат:
— Давай я! Небось не упаду! Спорим на сто ефимков! — Колеса тачки продолжали месить когда-то красивую ухоженную лужайку.
Солдатские сапоги разносили эту грязь по всему поместью, дому, коврам и кроватям. Слуги сбивались с ног, пытаясь хоть как-то прибрать за гостями, что уж точно были хуже татар. Садовник плакал в своем домике от отчаяния, глядя как русские разрушают труд жизни его, его отца и его деда — великолепную живую изгородь в четыреста футов длиной, девять футов высотой и пять шириной.
Горничная рыдала над изорванными простынями и пологами, загаженными персидскими коврами, а дворецкий мастерил петлю из кусков уцелевшей шторы, ибо никак не мог придумать, как это ему, дворецкому в девятом поколении, смотреть в глаза хозяину после отъезда такой веселой компании.